Страницы 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8.

На главную страницу Предыдущая страница Следующая страница Последняя страница


Отступление пятое.

У нее было платье в горошек. Красное платье с белыми горохами. В свои четырнадцать она была уже сформировавшейся девушкой, с налившейся грудкой и стройными, чуть полноватыми ножками. Носик у нее был курносым, глаза — серо-стального цвета. Он влюбился в нее после того, как она разбила о его голову пластинку с песнями сладчайшего Михаила Александровича. Подошла к патефону, аккуратненько сняла черный диск, подошла сзади, и...

Было это в пионерском лагере, где-то на Карельском перешейке, кажется — в Громово. Впрочем, он так часто ездил в летние пионерские лагеря, что немудрено и перепутать. Как ее звали? А разве это важно. Важнее то, что она не любила молока и всегда оставляла его на столике, за которым сидела. У него в то лето странно ломался голос. Еще весной он басил, а где-то в мае вдруг запел тенором. Тетя Катя,мать его друга Левки, начала разучивать с ним неаполитанcкие песни. Вот он и слушал незабвенного Михаила Александровича, млел от его божественного голоса. “Я знаю солнце светлей еще, Ты, дарррагая, солнышко мое…”

Как-то много лет спустя, в начале 60-х, приехав после окончания института на Сахалин, он пошел на концерт своего кумира в Долинском клубе. Маленький, лысый, с небольшой книжечкой, где были записаны тексты. Но как пел! Его будущая любовь этого увлечения неаполитанскими песнями не разделяла. Бедная пластинка! Она то чем была виновата!

Второй отряд уезжал раньше их, и Она уже сидела в своем гороховом платье у автобусного открытого окошка. Он подошел попрощаться и сам не заметил, как легла в его руку записка. Там был адрес и телефон.

Окна ее квартиры выходили во двор. Старый петербургский двор, почти колодец. Она жила на четвертом этаже. Лестница была крутая, почти винтовая, с высокими каменными ступенями. Когда он взлетал по ней к заветной двери, сердце его колотилось о грудную клетку так, что казалось, вот-вот разобьется вдребезги. Но не разбилось же! Хотя гордая дама держала его в черном теле. Как-то он пригласил Ее в театр и попытался взять под руку. Ох, каким холодом окатили его серые глаза! Зачем он вспомнил это все, пробираясь по нечищенному зимнему тротуару извилистой, гремящей трамваями Зелениной улице? Хотел было повернуть в знакомый двор, но вдруг почувствовал, что ему этого совершенно не хочется делать. Им уже обоим за полтинник и жизнь прошла совсем другими путями и тропами. Когда то, и довольно долго, лет до тридцати,все это определяло его судьбу, согревало ее и коверкало.

Он вдруг вспомнил, что самое плохое было тогда, когда ей вдруг взбрело в голову сделать его своим любовником. И вот тогда, сгорая от застарелой страсти, заставляя ее стонать и выгибаться в его объятьях, понял он окончательно, что она его не любит и не полюбит никогда. И, как ни странно, поняв это, он не повесился и не застрелился, а как-то странно начал успокаиваться. И успокоился, но только еще много лет искал в женщинах ее, искал, сам этого не понимая.

 

Глава 6-я. Петроградская сторона.

На что она похожа ? По моему, на печень. Нет правда, посмотрите на карту. Впрочем, уж если быть совсем точным, то на печень похожа не она сама, а отделенный от нее узкой лентой малоподвижной и не очень чистой речки Карповки Аптекарский остров. По этой самой Карповке я ходил шесть лет пешком с Выборгской на Петроградскую. Тогда еще Кантемировского моста не было, шел я сначала по узкой и звенящей трамваями улице Карла Маркса до Сампсониевской церкви с ее памятником трем заговорщикам. Ну как же - Бирон, Анна Иоановна! Не дойдя двух шагов до церкви, сворачивал на мост, который вел меня к Карповке, Гренадерским казармам, задворкам 1-го Меда на левом берегу сей могучей речки и забором Ботанического сада с другой. Если снег уже не было, можно было через дырку в заборе забраться на саму территорию Сада, посидеть на лавочке, побалдеть. А на том, левом берегу — катерки, катера, катерищи — новые и старые, годные к плаванью и уже списанные, старые.

Вот кому я всегда завидовал — так это владельцам сих транспортных плавсредств. Хотел меня несколько лет назад Гена Черкашин покатать на катере по рекам и каналам, чтобы я песни попел, а он поснимал. Долго мы с ним собирались. Нет уже Гены, съел его подлый рак. Так и не покатались. Хотя помню в детстве отчим любил брать на гребной базе “Пищевик”, что на Малой Невке большую тренировочную лодку — спуннинг, усаживал туда моего сводного брата Олега, меня с мамой и выгребали мы в Залив, зарывались носом в шуршащие камыши, тогда они еще были. Я не очень люблю гранитные набережные — у нас на Крестовском их, слава Богу, не было, можно было подойти к воде, посмотреть на самое дно, попугать мальков. Люблю я смотреть на воду. Даже больше, чем на пламя лесного костра где-нибудь в Сушнево.

Не рано ли я Крестовский-то, родину свою малую, упомянул? Это ведь не совсем Петроградская — это Острова… о них чуть позже, а сейчас вернемся-ка мы на берег Карповки. “Речки Карповки то ль устье, то ль исток”, “речки Карповки нету родней”, “я до Карповки тихонечко пройдусь”, “я дойду и рукой обопрусь о гранитный сырой парапет” — это я все об этой самой Карповке. А что Карповка ? Заурядная вообще-то речка. Вода в ней грязная, с жирными нефтяными пятнами и почти неподвижная. В последние годы ее хоть почистили, а раньше, несмотря на гранит (я ее, впрочем, помню частично и без него) — курица вброд перейти могла. А вот гляди-ка — поэтический образ. Почему бы это?

А вот смотрите. В желто-белых казармах Гренадерского полка жил А. Блок. При живописно раскиданные по левому берегу катера я уже говорил. За ними — мрачное здание морга. Несколько раз я провожал здесь близких мне людей, Валентину Петровну Карпову, например, свою первую учительницу пения. И еще кое-кого. Как это там у меня? / Я дойду и рукой обопрусь / О знакомый сырой парапет / Я скажу себе тихо — не трусь, / Что за страх через тысячу лет? / И т.д. Все правда в этом стихотворении и трамвай, скрежещущий на повороте и Ботанический сад! “Скоро увижу Элизий земной!” — воскликнул сумрачный Баратынский незадолго до смерти. Радостно воскликнул, просветленно.

Ну, ладно, вздохнем пока и кинув радостный взгляд в отросточек Большого проспекта с удивительными его домами — то с огромным орлом на фронтоне,то с какими-то статуями, высокой башней — что ни дом, то фантазия, пройдем дальше, туда, где пересекает Карповка Кировский, по теперешнему снова Каменноостровский проспект, уходит в сторону скучных-прескучных Геслеровского, Барочной с трамвайным парком, Левашовского и нехотя соединяет полустоячие воды свои с Малой Невкой. / На улице Грота и улице Даля / Мы что-то с тобой безнадежно искали… / А меня зачем-то потянуло на автоцитаты. Наверное, тоже чего-то ищу? Ностальгирую ? Да нет. Мне только-что пришло в голову, до чего же я задержался на старте.

Это надо же было умудриться начать перебирать слова и складывать их в строчки аккурат в 1969, когда страна уже и попрощалась с оттепелью. Но ведь меня тогда это не интересовало. Я очень уже не любил, но еще не научился ненавидеть (оцените, какова фразочка!). Это уже потом, живя рядом с Москвой, начал я писать: / Что тебе сказать, моя доченька / О стране, где ты свет увидела? / Слишком уж темна была ноченька / Слишком уж чревата обидами. / .

Но до этих песен было еще десять лет.

Что-то я, оказавшись на родной Петроградской, потерял нить, сбился с маршрута, задумался слишком. Нужна система, во всем нужна система. Давайте так — пройдемся Кировским (или для вас лучше звучит Каменноостровский? Валяйте!). Потом — Куйбышева (она же Большая Дворянская). Потом — по Большому, который названья не менял, потом — по Зелениной через Б.Крестовский мост выйдем на Крестовский, побродим там возле пепелища моего родного дома, пройдем на Каменный, с него — на Елагин, а оттуда — в Новую Деревню. Да, еще обязательно побродим по Петропавловке — как же без нее. Идет? Конечно, нам придется побегать взад-вперед, но зато мы все увидим и ничего не пропустим. Такая вот будет большая пробежка, длиной в сорок с лишним лет. Ах, как страшно начинать, однако! Вдруг, пройдясь по этому пути, не удивитесь вы, не восхититесь, не впустите в душу аромат Петроградской стороны, похожей одновременно на Париж, Венецию и на деревенскую слободу, тихую и шумную, реальную и порожденную химерами моего сознания.

Мою малую родину, малую и единственную, хранящую, как яйцо в кощеевом сундуке, мой тенистый и влажный Крестовский остров. Ну, что же делать. Пора. “И в час, когда умолкнут на Кировском трамваи..”

Не ловите меня на неточностях — мол,по Кировскому трамваи не ходят. Имелся в виду не проспект, а мост.Он же снова Троицкий.

Проспект же они, трамваи,только пересекают в четырех местах — сразу за мостом, возле полукруглого сталинского дома, где стоит статуя никакого Горького, а потом уже у левого берега Карповки и в самом конце — у Каменноостровского моста. И не будем оригинальничать — сойдя с моста, увидим по левую руку деревянный мостик через Кронверку, а за ней — один из входов в Петропавловку. Направо — по набережной особняк Института Лимнологии, затем — серый корабль Дома политкаторжан, за ним — огромное неоклассическое здание с дорическими колоннами — бывший Ленпроект. Огромный сквер перед этими двумя зданиями. Все это мы уже видели с моста, а теперь можем подойти и потрогать! Город то, собственно, начинался отсюда. В Доме политкаторжан — крохотные квартирки без кухонь — они не предполагались — эти частные пережитки сознания в социалистическом быту.

Бедные жильцы! Господи, что было у них в мозгах, каким им виделось будущее?! В Ленпроекте долго работал Женя Клячкин. И Боря Потемкин, автор знаменитого “соседа”, играющего на кларнете и трубе. Дальше вправо блестит трамвайными линиями улица Куйбышева (Большая Дворянская), где когда-то жили уже упомянутые мной дядя Володя с тетей Валей. Супруги Левины, друзья моего отца и мамы, и обоих моих отчимов — они, отчимы,ведь все были как на подбор, замечательными людьми, а значит, и друзья у них были соответствующие. Тетя Валя была тоже учителем пения, как и моя Валентина Петровна. Мы с ней часто пели романсы на два голоса. “Не искушай меня без нужды”... В самом деле — мог ли знать тринадцатилетний мальчишка, что через годы неведомый ему тогда поэт Баратынский станет одним из самых любимых и задушевных его собеседников в старости. “И как нашел я друга в поколеньи, читателя найду в потомках я”. Нашел, нашел, дорогой Евгений Абрамович! И читателя и почитателя! А тетя Валя все ласково сердилась на меня: "Мишка, не любуйся своим голосом, думай, о чем поешь!" Так ведь и научила, спасибо ей за это на всю жизнь!

На левой стороне Большой Дворянской, на самом углу, в двух шагах от трамвайной линии стоит особняк Кшесинской — чудо модерна. Описывать словами его бесполезно — надо смотреть. Один только могу дать совет — зайдите в самые крайние от угла ворота, внутрь двора, к служебному входу, а потом повернитесь и посмотрите сквозь витой чугун решетки на зелень сквера, на угадывающуюся за ним Неву. Не пожалеете! Рядом со дворцом, в котором в мое время был музей революции (потому, наверное,что со знаменитого его балкончика Ильич что-то кричал революционным массам), дом Витте,во дворе которого изъеденные временем головы фонтанчиков, а у крыльца прилегли тоже уже начинающиеся рассыпаться добродушные львы. Одному из них недавно сосулькой разбило голову. Как жаль!

За домом Витте — огромный изящный серый куб мечети с высокими серыми же минаретами и ослепительно ярким куполом. Построена мечеть перед первой мировой войной. Вот ведь проклятое царское правительство — построило одновременно с этой мечетью синагогу на Лермонтовском, буддийский храм в Новой деревне, католический костел на Ковенском. И все эти потрясающие стилизации — тоже питерский модерн, по существу. Вот, кстати, о мечети — дед моей первой жены был там имамом. А первый мой отчим, специалист по стройматериалам, занимался реставрацией облицовки купола. Не мир тесен — слой тонок.

Если исполнится мечта идиота, я приду с телеоператором Андрюшей на это место, обязательно зайду во двор особняка Кшесинской, а потом — во двор дома Витте, а потом — к дому Лидваля. И пусть камера бросит оттуда косой взгляд на памятник “Стерегущему”. Когда-то по его граниту для пущей убедительности лилась вода из открытого кингстона. Теперь воду отключили, чтобы памятник не точила.

А в Кронверкском саду, в самом его начале стоит здание ортопедической клиники и на его фасаде смотрит сквозь деревья на шумный проспект спокойная Богоматерь с младенцем. Мозаике ничего не делается даже в сыром питерском воздухе. Широкой лентой огибает сад театр Ленкома, планетарий, огромное здание Мюзикхолла, зоопарк И снова выходит к речке Кронверке. А в Мюзикхолле раньше был Народный дом, а после — кинотеатр “Великан”. Как раз где-то здесь стояли пушки, и гремел победный салют в мае 1945. И мы с мамой пришли сюда со своего Крестовского острова. И почему-то все плакали и мало кто радовался. Война слизнула горячим языком всех мужчин нашей семьи. Чего уж тут веселиться. Папину могилу мы нашли гораздо позже, в 1965-м году. Теперь там, на братской могиле юго-западной окраины Колпина есть и его фамилия. Правда могила эта — общая на всю дивизию.

А в зоопарке у меня живут друзья. Там есть такая “выездная группа”. Берут туда маленьких зверят, выращивают их, приручают и возят показывать детишкам в детские сады и школы. Там живет попугай Сержик, который разговаривает очень выразительным свистом, дикообраз Дик — необычайно смышленое и приветливое существо, макака Машка и много всяких других животных, в том числе два удава-джентльмена, спящих, свернувшись калачиком, в тазу с водой. Ухаживают за этим животным царством мои приятели — любители авторской песни. Вот почему и я туда попал пару лет назад и очень этому обстоятельству рад. С Диком мы как-то обменялись подарками — я ему яблочко, а он мне — иголку обронил. Во-он она — на стенке висит, невозможно красивая!

На Петроградской стороне, естественно, родились множество отличных людей. Или хотя бы там жили. Не говоря уже об авторе этих строк, который столько всего гениального о ней написал, здесь родились Александр Кушнер и Андрей Битов И хоть Кушнер живет сейчас рядом с Таврическим садом, а Битов вообще неизвестно где, не именно ему принадлежат знаменитые слова о том, что ленинградец — это национальность. А ведь правда! Разбуди мня ночью, спроси — кто такой ? Я и отвечу.

 

Отсупление шестое (не ленинградское).

Да, да, не ленинградское, вполне московское. Вчера, 15 апреля одна тысяча девятьсот девяносто восьмого от Р.Х. зашел я в цэдэеловский вестибюль. Удовлетворенно заметил свое имя в афишке концерта, оглянулся — и остолбенел. С белого листа напротив смотрело на меня до боли родное лицо Вали Берестова. “Сегодня, 15 апреля, на 71-м году жизни...” Боже, на каком еще 71-м!? У него же сегодня день рождения и завтра в луферовском “Перекрестке” его концерт, а послезавтра — здесь — в ЦДЛ! Я же неделю назад с ним по телефону!! Только пять дней назад в Нижнем, по плохонькому черно-белому Лилькиному телевизору смотрел я “Гнездо глухаря”. Пел хозяин его, мой любимец Миша Кочетков, напротив него гениально слушал сидя в кресле Володя Бережков, а где то вдали, как бы на кухне, действие коментировали Андрюша Анпилов, Алик Мирзаян и, конечно же он, всеми нами горячо любимый Валя, Валентин Дмитриевич, подружившийся на исходе жизни с нами, бардами. Он это делал, как и все в своей жизни, страстно , гениально и щедро.И сам стал петь свои стихи. И все его сразу же ответно полюбили. А сегодня в ЦДЛ панихида, я болею дома и вспоминаю о нем. И вы вспомните. Немного таких людей на земле. И, если знали Валю,или хотя бы читали его книжки, поплачьте вместе со мной....

 

Глава 6. Петроградская сторона (продолжение).

Что-то я заблудился, завертелся. Где мы сейчас? На Каменноостровском, на Кронверкском? Плохой из меня гид. Но уж раз мы недалеко отошли от полукруглого сталинского дома, фасадом смотрящего на Кировский мост, подойдем к дому, в котором, согласно мемориальной доске жил великий пролетарский писатель. Тот самый, который “над седой равниной моря”. Дособирали тучи! Доигралась русская интеллигенция! Но я не об этом. Парадную этого модерного, кажется тоже лидвалевского, дома стерегут совы! Потрясающие совушки! Вот я о них и всяких подобных зверях. Как их занудно называют специалисты — мелких архитектурных деталях. Каких-только зверей и людей не живет в Питере на стенах домов! На улице Ленина ( теперь и раньше — на Широкой) угол Малого - на доме живут кошки с поднятыми трубой хвостами. Прямо на стене, на уровне человечьих глаз. Над воротами бывших конюшен скалят зубы жеребцы, а на Садовой смотрят тебе в глаза прелестные русалки.А уж совушек — пруд пруди! И орлы всякие и голуби, и красавицы с красавцами! Поглядите, пока при очередном ремонте не стерли формы эти самые. А чего с ними — они же малые! Их, считай, и нет вовсе. И нет крыльца в виде куриных лап на Каменном. “Дом на курьих ножках” называли мы его. Ну, теперь, как уж я ни крепился, придется разразиться стихом. Куда же деться?!

Вот замысел бесовский,
А как казался прост —
Мост Каменноостровский
И Ушаковский мост.

И проливанье влаги
Из тучи грозовой…
И первый мост Елагин,
И третий, и второй…

Театр деревянный,
Модерный особняк,
С усмешкой окаянной
Из-за забора — мрак.

И дом на курьих ножках,
И стылая вода,
И листьев на дорожках
Шуршащая орда.

Безумное круженье,
Не с розою в руке —
До кораблекрушения,
До колотья в виске…

И вдоль судьбы несчастной,
И поперек щедрот,
И сквозь деепричастный,
Нелепый оборот…

Чтоб завершить попытку,
Добравшись до конца,
Не замечать убытков
Любимого лица.

Вот-вот. Самое то — не замечать убытков. Ни дуба Петра, от которого один пень торчит, ни разваливающегося и облупленного Телевизионного театра, ни разрушенных дач. Зато Крестовка сверкает новым гранитом, а бывшая дача Клейнмихеля, окруженная потрясающей красоты чугунной решеткой с извивающимися драконами и монограммами “КМ” отремонтирована, пахнет краской и сверкает вывеской, говорящей о том, что здесь теперь база отдыха моряков Балтийского торгового флота. Поди ж ты — флот то этот сам на ладан дышит. А когда-то, после войны была сдесь странная, очень неудобная коммуналка. где жили мои друзья — братья Квицели — Юрка и Саша. Я иногда ходил к ним в гости. Вообще, пацанам (а я до 8 класса учился в мужской школе) жившим на Каменном мы завидовали- даже при небольшом наводнении они в школу не ходили. Нас на Крестовском затапливало куда-как реже.

Так вот, о приведенном выше стихе. Сейчас я, как Гаврила Романович, начну вам его объяснять. Нет, нет, не весь — только вторую строфу. Про особняк модерный, дом на курьих ножках и деревянный театр вы уже поняли. Что же касается таинственного мрака из-за забора, так это имеется в виду правительственная дача напротив моего детского сада, окруженная высоким заборам, откуда через глазок посматривали охранники. Там я однажды видел с другого берега Никиту Хрущева, почему то ловящего рыбу (какая рыба в Крестовке ?!) И еще туда приезжал молодой Фидель Кастро, а мы его на Кировском встречали, махали флажками и бурно радовались. По сравнению с нашими политбюровскими старперами он нам казался чем-то совершенно фантастическим. Вы поняли, куда я вас завел? Это же Каменный! Это же в двух шагах от моего родного Крестовского! А нам туда еще рано, мы по Петроградской еще не походили. Так что придется вернуться.

И пока мы возвращаемся через Каменноостровский мост на одоименный проспект, самая пора подумать о том, что же вы такое здесь читаете? Каков сюжет, есть ли он здесь вообще. Обижаете — сюжет есть. Он, правда, незамысловат — я иду по городу, в котором родился и жил больше 40 лет. Кто это такой — я? Невысокого роста лысоватый толстячок, заканчивающий шестой свой десяток и стремительно приближающийся к юбилейным скромным торжествам, поэт (хотя Давлатов и пишет, что можно сказать — он поэт и нельзя — я поэт. Вполне с ним соглашаясь ,я называю себя поэтом, ничего особенно хорошего и возвышенного, а тем паче нормального в этом звании не находя. Гордиться здесь нечем — это просто обозначение образа мыслей, и, к горчайшему моему сожалению, жизни, не более того).

Некоторые обзывают меня “бардом” или автором-исполнителем песен на свои стихи и стихи русских поэтов 18-20 вв, как пишут в афишах концертов. Что ж, и это правда. На концерты мои ходит публика странная — пенсионеры и пионеры. Ну, насчет пионеров я загнул, но молодежь кое-какая действительно имеется. Я публику свою, какая она ни есть, искренне люблю, глубоко уважаю и стараюсь всячески ублажить. Полупустые залы — моя стихия, хотя и перед одним человеком пою так же, как и перед сотней. Разницы — никакой. Но сотня все-таки лучше ( говорю я про себя). Деньги зарабатываю, к сожалению не концертами, а не очень любимой газетной работой и частично — любимой, но плохо кормящей медициной. Медицину теперешнюю свою люблю за возможность общения с детьми. Они, в основном, шикарный народ. Ну, вот — написал вроде-бы правду,но разве это вся правда ? Ведь я все-таки поэт.

Что же это значит? Вернее, что это значит в моем клиническом случае? Очень долго я поверить в себя в этом странном качестве никак не мог. Стихи начал писать поздно, после окончания института, на Сахалине. Мой тогдашний друг, сахалинский поэт Женя Лебков написал мне недавно, что он уже тогда увидел во мне.... Я же долго ничего такого не видел, писал с перерывами, мало. Все началось значительно позже и я благодарен своему музыкальному прошлому — хору, занятием вокалом, тому, что я взял в руки гитару. Потому что именно тогда началось. И, слава богу, пока не кончается — этот бесконечный шум в голове, требующий нестерпимой сосредоточенности. Я тогда мало знал, очень мало. Это потом я прошел сам весь путь от Феофана Прокоповича до Бродского и Кушнера. Прошел и затрепетал от сознания, сколько всего на этом пути сделано и как ничтожно мал пока мой вклад в общее поэтическое дело. Но с пути я уже не сверну — выходя нет, надо дойти до конца. Хотя и об этом уже сказано — / Но старость — это Рим, который / Взамен турусов и колес / Не читки требует с актера /А полной гибели — всерьез. /

Так вот — в качестве поэта хотелось бы казаться себе вечно молодым, высоким, стройным, слегка романтичным, и чтоб Город вливался в меня своей красотой, обдувал мою горячую голову холодным балтийским ветром, дарил мне бессмертие и славу. Но поэту во мне всегда противопоставлен был педантичный и суховатый врач-педиатр, готовый к ежеминутному действию, ибо большую часть врачебной жизни провел я в реанимационном зале, в кабине скорой помощи и в подобных злачных местах.

Что же касается первой моей ипостаси, то чувство юмора не позволяет мне относиться ко всему этому всерьез. Как там в анекдоте ? Ты не поэт, Незнайка, ты — бард! Да и то сказать, на на хрена мне эта слава? Ну это я уже как лиса и виноград. Как это — “на хрена”?! Хочется же! Чем больше славы, тем больше денег.

Во, разошелся! Не остановить! А мы, между тем, стоим уже на Каменноостровском, на северном его конце. И давайте смотреть направо-налево. Как говорит незабвенный Николай Фоменко в “Русском радио” — “каждый мужчина имеет право налево”.

Ох, уж это “право”. Право то есть, а возможности? И все же налево — всего лишь детская психушка, страшноватенькое заведение, знакомое мне по студенческим годам. А направо — садик Дзержинского, а в нем знаменитый МК-2 — второй морской клуб, куда я под воздействием своео школьного товарища Мишки Карпова некоторое время ходил и даже дослужился до моториста БК (бронекатера). Ух, там и шумно внутри, в моторном отсеке. Без шлема запросто глохнешь.

А Мишка Карпов был сыном моей любимой учительницы пенья Валентины Петровны. Ах, Валентина, Валентина! Вспоминаю твои вьющиеся волосы, нос картошечкой, бесконечно добрые глаза и всегдашнюю бестолковость. Замужем она была за каким-то хмырем-тромбонистом из оркестра Кировского театра, он без конца обижал ее и детей, пил. Мы-то об этом узнали куда как позже. Учителя наши жили трудно, но с нами всегда были на высоте: своих личных неприятностей к нам не приносили. Вот и Валентина Петировна была всегда веселой и приветливой. Помню однажды, на каком-то конкурсе в ДПШ на Большом проспекте наелись мы всем хором семечек. И ничего. Все равно взяли первое место.

“Что может быть лучше, прекрасней охоты, когда веселей в нас ключ жизни кипит!” Хор из Вебера”. Или “Ноченька, темная,скоро пройдет она”. Это Рубинштейн, опера “Демон”.

Пел я в первых тенорах, что сослужило мне дурную службу — я был отменный “слухач”, мелодию схватывал налету, а посему не учил нот и, естественно, так и не научился толком нотной грамоте. А строить второй и третий голоса я стал уже тогда, когда начал писать песни. Как-то само пришло и уже не уходит...

Провожали мы Валентину в сумрачный октябрьский день. По Карповке то и дело пробегала мелкая рябь, неслись низкие тучи. ветер швырял в лицо остатки листвы вперемешку с песком. Скрежетали на повороте трамваи. Мы были еще очень молоды, мы, бывшие ученики 10-б класса. Все наши потери были впереди, где-то там, за поворотом Карповки.

Я дойду и рукой обопрусь
О гранитный сырой парапет,
Я скажу себе тихо — не трусь!
Что за страх через тысячу лет.

* * *

Это вовсе не Стикс, мой дружок,
Это Карповки плавный изгиб,
Это славный ее бережок
Отдыхает под кронами лип.

И, наконец, вот эти строчки —

За спиною скрежещет трамвай,
Еле вписываясь в поворот...
Ты простился уже, так встречай,
Всех, кто там, за рекой тебя ждет.

Помолчим минуту. Если бы я, как Державин, писал “Объяснение к стихам, писанным...”, я бы написал коротко — здесь описывается поворот трамваев 17, 18 и 40-го маршрутов с улицы Л.Толстого на набережную реки Карповки.

Ну, а теперь-то куда? Нет со мной моей подружки Светки-белочки! Она бы сразу сказала — туда. Или — вон туда, в небольшой отрезок Большого проспекта, такой коротенький аппендикс, отходящий за площадью Льва Толстого к Карповке под небольшим углом и о красоте домов.

В самом крайнем доме по левую руку, который боковым своим фасадом выходил на набережную Карповки жил мой друг и почитатель Вика Штильбанс. Теперь-то он живет в Штатах. Я честно говоря думал, что он никогда туда не уедет. Вика был, что называется мальчиком из хорошей семьи. Отец его работал профессором в Военно-медицинской академии, мать была близка к литературе. Впрочем, я с ней познакомился уже в весьма преклонных годах и точных сведений о ее профессии не имею. Вика с первого курса интересовался морфологией, подрабатывал на кафедре анатомии и познакомился я с ним в 1962 году, когда умер от инфаркта мой отчим Глеб Борисович, и его из-за страшной жары надо было забальзамировать. Тогда-то Вика к нам и приехал на Крестовский.

Он был младше меня на курс, но мы друг друга знали. Был он высок, с горящими черными глазами, типично еврейским шнобелем, который в минуты смущения как-то очень смешно тер между двумя согнутыми в фалангах указательными пальцами. Его черная шевелюра стояла торчком, был он из-за высокого роста слегка сутуловат и очень почему-то напомнил мне Кюхлю, может быть, грустным выражением своих черных горящих прожекторов. Вика кончил институт и попал в армию. Тогда у нас в институте упразднили военную кафедру. Я, помнится заканчивал пятый курс и предстоял мне путь в далекий Мурманск в лагеря, и вдруг, о радость! — еще одна лечебная практика! Я выбрал себе далекое новгородское Парфино и укатил. А 1-го апреля появился в нашей родной 4-й аудитории и на весь сарай сказал — “Ребята, нас призывают в армию!”

Как раз накануне Ждановский райвоенкомат отобрал у меня военный билет и выдал приписное свидетельство. 1-го апреля в ответ на мой вскрик раздался громкий гогот. Громче всех хохотал рыжий Мишка с 1-го потока. А 2-го апреля его вызвал Дзержинский военкомат и история повторилась. Короче, к выпуску все наши парни имели на руках плюгавенькую белую книжицу. Я, уехав на Сахалин, в армию не попал, а они — пошли служить, да еще не по специальности, да еще на три года. Викин курс уже был более подготовлен, и их где-то через год, все таки перевели служить санитарами, фельдшерами, лаборантами. Первый год дался неспортивному и вежливому Вике тяжеловато — подтягиваться он не умел, кросс бегать — тем более. На его счастье, дедовщина в 1964 году процветала не очень и через год наш герой в звании младшего сержанта переведен был лаборантом в один из госпиталей. Незадолго до этого один из наших общих знакомых, заходя зимой в большую госпитальную палатку, замешкался у входа и напустил холода. Его встретил густой отборный мат — это матерился младший сержант Вика Штильбанс. Их часть попала в Кара-Калпакию, когда там началась странная эпидемия. Именно Вика был первым, кто увидел под микроскопом чумного микроба. За это он был награжден 10 дневным отпуском и на радостях, чудом пройдя через заградкордоны, дошел до ближайшего почтового отделения и послал домой телеграмму :”обнаружил чуму тчк награжден отпуском”. Надо ли говорить, что вместо отпуска ждало его разжалование и губа.И все же, когда настал дембель, Вика, к тому времени опять младший сержант не захотел увольняться из армии. Ему там понравилось — за тебя все решают и думать не надо.

К счастью, это умопомрачение длилось недолго и Вика попал в аспирантуру Военно-медицинской академии и начал заниматься тератологией. И тут-то случилась с ним беда. Надо сказать, что к своему еврейству он тогда относился достаточно трепетно. В те годы начавшийся еще при Хрущеве исход на землю обетованную продолжался и еврейские юноши почувствовали вдруг огромную потребность к национальному самосознанию. Появились всякие школы, курсы и т.д. Я относился ко всему этому достаточно холодно, никогда никакого еврейства в себе не ощущал, чем вызывал у Вики некоторое неудовольствие. Но он был человек тактичный и никому ничего никогда не навязывал. Сам же по уши погрузился в этот мир.

На курсах, которые он посещал, появился некий активный субъект, прилипчивый и чересчур откровенный. Он подбил ребят на совершенно дурацкую затею — для привлечения внимания общественности к еврейскому вопросу угнать из Пулково самолет. Непонятно уж почему, но сколотилась целая группа. Когда приготовления были в самом разгаре, контора глубокого бурения повязала всех ребятишек. В их число попал и мой друг. Потом был суд.

Викиного отца, старого коммуниста, заставили написать в “Ленинградскую правду” покаянное письмо, в котором он осуждал происки сионистов, собственного сына и взывал о снисхождении. Вику осудили, но после суда выпустили, зачтя срок предвариловки. Его, вестимо, выперли из аспирантуры и вообще из Академию и никуда на работу не брали. Тут-то мне и удалось ему помочь — я тогда был небольшим начальником на Скорой. С тех самых пор и стал Вика моим самым преданным почитателем. Он до сих пор, уже уехав в Америку, вспоминает меня и в день моего рождения звонит моей маме.

Дорогой мой, желаю тебе там, в Штатах самых больших успехов. И пусть, наконец, ты снова займешся своей наукой — ведь тебе без нее не жить. А мои песни будут всегда с тобой — ведь я и пишу их для тебя и еще для десятка-полутора таких как ты. Это ли не слава!

Отойдем от Викиного дома на другую сторону “аппендикса”. Там. рядом с институтом скорой помощи, куда влетали родные рафики и через некоторе время порожними расползались по подстанциям, был дом, где жил мой знаменитый шеф — Александр Федорович Тур. Ну как же о нем не вспомнить! Потрясающий был старикан. Великиц человек, хоть и ростом с наперсток. Когда его личный шофер привозил в ЗИМе в институт, то сквозь боковое стекло виднелась только шляпа. Ходил он, слегка склонив голову к правому плечу, видимо сказывалась многолетняя привычка пользоваться деревянным стетоскопом. Ведь им удобно слушать, склонившись к больному. Забавно, что и большинство его аспирантов, включая автора этих строк, тоже начинали ходить таким кривошеим способом. Я и до сих пор, через тридцать с лишним лет, отвыкнуть не могу от этой привычки.

Шеф был потрясающе пунктуален — если он назначил тебе встречу на какое-то время, то ни минутой раньше, ни тем более, минутой позже он тебя не примет, можно даже было и не пытаться. зато все время, которое он отводил тебе тебе и принадлежало. На кафедральных сборищах ему наливали бокал сухого вина, он поднимал его, говорил тост, ставил обратно на стол и тихонечко исчезал. Однажды я читал какой-то фантастический роман, где герой мог взглядом изменять у других обмен веществ. Скажем поел кто-то салатику, а он взглядом переводил его обмен на спиртовое брожение. И пожалуйста — визави пьян в стельку. Вот я и представил на одном скучнейшем кафедральном, что посмотрю на шефа, а он.... бррр!

Жил он в доме рядом с институтом скорой помощи потому что его сестра, Антонина Федоровна была там профессором… Академик никогда не был женат. В мифах и легендах кафедры госитальной педиатрии бытовала красивая история о том. как молодой приват-доцент сватался к юной лаборантке и получил отказ. И с тех пор никогда, никогда... В этой огромной квартире он вел и прием больных и хотя брал с пациентов большие деньги, отбоя от них не было. Я как-то осмелился спросить его, почему он берет такие деньги. Он посмотрел и ответил просто “иначе у меня не оставалось бы времени на науку”.

Впрочем, надо отдать ему справедливость — на эту самую науку он и отдавал часть того, что зарабатывал частной практикой. Однажды мне по кафедральным делам надо было срочно его увидеть и я поехал на дачу, в Комарово, где у Туров был каменный дом, этакий одноэтажный английский коттедж в викторианском стиле. Был страшный ливень, я промок до костей. Дверь мне открыла антнина Федоровна. “Шурик, к тебе твой товарищ пришел!” “Товарищ” лязгал от холода зубами, и конечно, был обогрет теплым приемом, горячим чаем и благожелательной беседой.

Шеф всегда соблюдал правила деонтологии, можно даже сказать, что он сам и был эта самая воплощенная деонтология. Помню, я работал участковым врачом в поликлинике на Васильевском острове. И вдруг ко мне, молодому врачишке, повалил народ. Я ничего не мог понять, пока одна пациентка сказала мне с придыханием. что была на приеме у самого Тура. Он осмотрел ребенка и спросил, кто у него участковый врач. Мадам назвала мою фамилию. “Ну это же прекрасный доктор!!” — воскликнул Тур.

Даю голову на отсечение, что он очень слабо помнил меня в ту минуту. Несмотря на то даже, что я был председателем СНО на кафедре в студенческие годы и даже трижды получал на Сахалине поздравительные открытки к празднику с одним и тем же текстом “Поздравляю. Желаю удачи. Ваш А.Тур”.Таких открыток, по словам его секретаря, он подписывал штук сто к каждому празднику.

По крайней мере, когда я сдавал ему аспирантский экзамен по педиатрии, то он, ставя пятерку, посмотрел на меня задумчиво и спросил: “А вы к кому, собственно, идете на кафедру?” “К вам” — холодея, ответил я. Он тогда был очень болен — у него подозревали рак почки. К счастью, все обошлось гнойным воспалением, но почку пришлось все же убрать.

Лежал он ни в какой-то там академической, а в самой обычной областной больнице на ул Комсомола. Пациентом академик был легким — лишних вопросов не задавал и скрупулезнейшим образом выполнял все назначения врачей. Мы,аспиранты, по очереди дежурили у постели шефа. Это были одни из самых трудных для меня дежурств — сидишь неподвижно в большой палате, где он лежал один. Академик дремлет, а тебе-то спать неудобно.

Я как-то спросил его, почему он не лег в академическую больницу. “Я ведь и сам академик. А здесь нужен просто хороший врач”. Сам-то он был не только академиком. ученым, но и прекрасным практическим врачом. Впрочем, все наши старики — и Н. С. Маслов и А. Б. Воловик и А. М. Абезгауз были такими. Повезло мне с учителями, что и говорить!

Умер шеф уже после того, как я окончил аспирантуру и ушел в реаниматологи. Он, кстати, такому моему решению сопротивлялся и обиделся на меня. Говорил, что из-за нас, реаниматологов, остальные врачи разучатся работать с тяжелыми больными ( и не так уж был неправ). Но я был молод и упрям. И кроме того, его любимая гематология внушала мне ужас — ведь все больные тогда умирали. В реанимации, как это ни странно звучит, надежды было больше.

Copyright (C) 1999 Михаил Кукулевич


Страницы 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8.

На главную страницу Предыдущая страница Следующая страница Последняя страница