Страницы 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8.

На главную страницу Предыдущая страница Следующая страница Последняя страница


Глава четвертая (продолжение).

Стрелка Каменного острова смотрит на запад, стрелка Васильевского обращена на восток, туда, где бушуют волны Ладоги. Ростральные колонны, чьи погасшие светильники бесполезно, для одной только красоты, зажигаются лишь по праздникам, когда-то предупреждали спускавшиеся по Неве к Маркизовой луже корабли: “Осторожно, впереди какое-никакие, а все же море, с ним шутки плохи!”

В тревожные октябрьские вечера, когда ветер рвет жесть с высоких крыш, раскачивает звенящие шпили и гонит мусор по асфальту, когда Нева темнеет,вздувается, подступает к горлу,- плохо верится, что там, на западе, не грозное бескрайнее море, а обмелевший, да еще перегороженный дамбой залив. Тогда к Стрелке на подойти — ее диабаз скрывается под воду,причальные чугунные кольца глухо бьют о гранит, а Ангел с Петропавловки, работающий флюгером, грозит нам всем перстом. Ветер уплотняется, забивается за воротник, лезет в ноздри, не дает открыть рта. А если ты встречаешь его на Большом проспекте, где-то ближе к Гавани, то кажется, он так бы и унес тебя назад и прижал спиной к стене домов Съездовской линии… Вот какой это страшный ветер!

Но ,когда теплым июньским вечером, в пору самого расцвета белых ночей, выгонит тебя из дома неведомая сила и поведет по асфальтовым рекам Васильевского острова, увидишь ты другую Неву — тихую, робкую, почти застенчивую, гладкую, как масло. И шпиль Петропавловки глядится в воду задумчиво, тихо, а ангел плывет над всем этим великолепием умиротворенный, благостный. Тогда и в твоем сердце разольется это умиротворение и порадуешься ты, что когда-то родился на этот свет. И как раз в этом месте и родился, ну, может, сотню шагов от Стрелки в глубь острова отойдя. Туда, где бежевой караткатицей разлегся между Томоновской Биржей и зданием 12-ти коллегий Институт акушерства и гинекологии им Отта. Таких “испорченных” площадей в Питере две — когда-то и Адмиралтейство выходило к Неве своим северным фасадом и двумя каналами. Каналы засыпали, южный фас каре застроили доходными домами. А здесь, на стрелке — полукружья пакгаузов, как цепья браслета, бриллиант Биржи посредине. И все это смотрело бы на изящные трезиниевские кружева здания 12-ти петровских Коллегий. Но увы, — смотрим на клиники и трубу кочегарки.

Но мне-то чего роптать: если бы не этот, в двух шагах от Универа расположенный роддом, родиться мне где-нибуль в трамвае, идущем на Петроградскую сторону. Есть у меня на Васильевском острове и свои потаенные места.Одно из них — набережная адмирала Макарова, смотрящая на унылые здания ГИПХа и на Тучков буян. Вот если там, рядышком с заколоченной громадой церкви Св. Екатерины, свернуть вглубь и добраться до Тучкова переулка, попадешь прямиком в начало ХIХ века. Даже мостовые булыжные, и редкая травка между булыганами. И дома в три этажа, и балкончики разные. И ти-ши-на! Не нарушаемая ничем. Если же дворами проникнуть на шумную, отрамваенную Съездовскую линию, то там тоже можно найти забавную хоронушку — дворик квадратный, посредине — следы от фонтана, а над ним, на стене, на уровне второго этажа — прелестная керамическая девушка. Недавно зашел в заветный дворик — и уже следов нет. Да и кому она нужна, красота эта!

А еще на этой линии, но ближе к Неве, стоит трехэтажный дом с толстенными стенами, где жил Крылов. А знаете, кто его “дедушкой” обозвал ? Как же — князь Петр Андреич Вяземский. До него никто как-то не догадывался. И смотри-ка — прилипло. Следующим “дедушкой” у нас был, пожалуй, Ленин. Вот чего делает охочий к легендам и мифам народ! Поистаскавшегося, поизносившегося 53-х летнего мужика обозвали дедушкой, и вроде не так уж и страшно. Вот Иосиф Виссарионович, хоть и прожил до 73-х, а дослужился только до “отца всех народов”. В дедушки не вышел, к детям на елку не ходил, правда пионерок на руки брал. Но и только. И как-то так получилась, что всю вину на него и переложили. А добренький дедушка вроде как бы и не при чем. Как будто это не он все придумал, и преемнику своему в руки и в голову не вложил. Вот что значит во-время прозвище нужное получить!

Назвали императора Николая II кровавым — и к ногтю его вместе с женой и детьми. А как же иначе — кровавый ведь. Был я в Свердловске, спускался по ступеням ипатьевского дома в страшный подвал. Там тогда, помнится, какое-то подразделение управления культуры обитало. Что тут скажешь ?! А впрочем, куда это меня занесло, в какие такие дали невозможные? Все хорошо, все спокойно — я на Васильевском острове, так много в моей жизни значившем. Вот Средний проспект. Трамваи по нему ползут, кирха протестанская стоит вначале. В доперестроечное время был там заводик, бритвенный лезвия выпускающий. Хреновые лезвия, надо сказать. Одним из изделий этого заводика брила мой бедный живот пьяная санитарка в холоднющей, с выбитым окном ванной в суровый январский вечер 1980 года. Аппендикс я тогда себе вырастил гангренозный. Вот она и старалась.

А на углу пятой линии и Среднего — баня, куда меня, трехлетнего задохлика, взяла с собой в марте 1942 года мама. “Бабушка! — рассказывал я потом — там были такие страшние голии дамы!” Уж представляю себе — женщинам, пережившим первую, самую страшную блокадную зиму, было не до красоты. Второй раз я эту же баню попал уже взрослым 35-тилетним мужиком. Было это тоже ранней весной. Какая-то бабуля “кризанула” в парилке. Мы с фельдшером, здоровым парнем, взяв с собой все необходимое, вытащили бабульку из парилки, и обливаясь потом в своих скоропомощных шинелях, дотащили ее на носилках в раздевалку. Там мы сразу же были атакованы целой стаей голых и полуголых старух, каждая из которых непременно желала измерить себе давление. Мы, вяло отбиваясь от них, оказали нашей пациентке помощь, одели ее.

Уже в машине я спросил: “Зачем жы вы, любезная, в 80 лет ходите в парилку? Или у вас дома ванной нет?” “Как же не быть — отвечала она — да только мне в нее, милок, не залезть!” Вот и пойми этих старух!

Фельдшер мой долго потом плевался. Он был еще слишком молодым. Помню на том же Васильевском, только на 14 линии, рядом с Малым, попали мы по ошибке диспетчера к старушке. Она полусидела на кровати, ее худенькое тело сотрясалось в астматическом удушье. В комнате было полутемно и душновато, стены увешены были фотографиями, большими и маленькими. Над головой бабули висел большой женский портрет в деревянной резной раме. С портрета смотрело на меня ясное лицо большеглазой красавицы, нежной и загадочной, в каком-то удивительно красивом наряде.

Работая с бабушкой, тихонько вводя ей в вену эуфиллин, я краем глаза поглядывал на этот портрет — от него было просто невозможно отвести глаз.. Эуфиллин подействовал, старушка наконец-то вздохнула полной грудью и, уловив мой взгляд, тихонько прошептала мне: “Это я, доктор…”

Думаем ли мы о смерти ? Когда начинают неотступно преследовать эти мысли? Видимо все же, в молодости больше, чем в старости. Наверное, не совсем так — они часто посещают ребенка, редко молодого. А потом надо не думать, а быть к ней всегда готовым. Говорят, когда человеку становиться совсем худо, он начинает жизни бояться больше, чем смерти. Не дай Бог дожить до такого, не дай Бог.

Томясь неутолимым голодом
Я снова полечу над Городом,
Среди контактных проводов.
На Среднем, угол 5-й линии,

Взметнусь я в небо искрой синею,
Взметнусь я в небо искрой синею —
И был таков.

А вот если мимо той самой пресловутой бани пойти по 5-й линии к Неве, а потом , дойдя до Большого проспекта, повернуть направо, дойти до 9-й линии, а потом уже придти к набережной, то как раз на этом месте, чуть впереди бронзового изящного Крузенштерна и будет (увы, увы — не будет — была) летняя стоянка нашего “Сириуса” — славной баркентины Макаровского училища. Знаете ли вы, что такое баркентина, неискушенный мой читатель ? Это — парусное трехмачтовое судно с прямым вооружением на фок-мачте, и косым — на гроте и бизани. Вооружение — это не пушки-мушки всякие: так называют паруса! Фок-мачта — первая, за ней — грот, а за ней — бизань. Мачты — метров тридцать в высоту, а сам “Сириус” — метров 60, наверное. Вот водоизмещение точно помню — 600 тонн. Небольшое, в общем-то суденышко. Команды — двадцать человек, включая доктора, вашего покорного слугу, да 40 курсантов-первокурсников мореходки. То высшей, то средней — по очереди. Если все это вспоминать, то из меня будет исторгаться одно большое “О”... О, белоснежные паруса... О, запах канатов... О, солнце, выпрыгивающее утром из волн ... О… т.д. и т.п. И ни одна гласная здесь не будет преувеличением. Скорее, наоборот — словами тут мало чего скажешь.

Паруса, наполненные светом,
Запах корабельного каната,
Режет волны наша юность где-то
Тенью быстрокрылого фрегата.

Ну, фрегат-то тут конечно и для красоты, и потому что автору баркентину было в размерчик не засунуть — молод был автор, неопытен. Он даже не подозревал в тот майский вечер, что писать ему стишата не дольше месяца — уже близился тот незабываемый день, когда пребывающий на борту в качестве пассажира поэт Виктор Соснора даст ему в руки синенький томик неизвестной тогда бывшему советскому школьнику поэтессы Марины Цветаевой. И наш поэт начнет читать “Поэму Горы” и надолго, на несколько лет перестанет марать бумагу.Это была еще та прививочка! Жаль, прошел иммунитет.

Что-ж, надо бы повспоминать о жизни на “Сириусе”. Например о том, как в День Военно-морского флота вывесили мы флаги расцвечивания. На борту кроме меня и молоденьких салажат из средней мореходки никого не было, и повесили мы их очень здорово, но почему-то вверх ногами. Боцман потом долго ругался. Или о том, как курсант Хазанов (не путать со знаменитым артистом) ходил в гальюн в противогазе — он не переносил запах дезодоранта. Или о том, как, задержавшись в Риге, мы все порасслабились и когда капитан решил выйти в море, все наши штурмана не вязали лыка, а Сережка, один из них, подобрал где-то хромого скворца, такого же взъерошенного, как он сам, и сидя с птичкой в кают-компании, пьяным голосом вопрошал? “Что за псица, пачему не знаю?!”

Так он развлекался до те пор, пока наш интеллегентный и всегда сдержанный капитан вышел из себя и прошипел мне, по счастью, трезвому: “Док, если через пол-часа они не будут стоять каждый у своей мачты, я спишу тебя на берег”. Дело заключалось в том, что капитанского мостика на баркентине не было, и при швартовке надо было следить всем, чтобы наша деревяшка ни обо что не трахнулась. И что вы думаете — через полчаса все были на месте — нашатырь и сода у меня всегда были под рукой.

А незабвенные фельдшера из портовой санитарной службы, у которых подписывался акт, разрешающий выход в рейс!? Не фельдшера — песня! В Питере был дядя Вася. Акт писал я сам, накрывал его стаканом со спиртом. Дядя Вася спускался ко мне в каюту, стакан выливал во фляжку, подмахивал закорючкой акт. Потом я вел дядю Васю в кают-компанию, ему подавлся флотский обед и еще один стакан спирта. Этот он выпивал. Как-то он расхвастался мне, что раньше мог отправить в день таким образом 5-6 судов. а теперь — не больше 2-х. А в Риге фельдшерицу Риточку надо было обязательно сводить в ресторан. Европа-с!

И любил же я маленькую свою каюту! Она располагалась посредине корабля, поэтому иллюминаторов у нее не было, а был кап — окошко в потолке. Обычно я его не закрывал,и однажды курсантики, драя палубу, закатили туда по избытку первокурсного усердия пару ведер невской воды. А на столе у меня лежали все их медицинские книжки!! Страшно вспомнить! Над койкой у меня висел большущий ящик с медикаментами — все там было — мази в банках, растворы всякий, бинты, таблетки, да мало ли чего. Помню вышли мы в первый рейс, за Кронштадтом поставили паруса. Ветерок был небольшой, волны почти не было. Я лег спать и в середине ночи проснулся от грохота — дверцы шкафа раскрылись, и все банки рухнули на бедного доктора. Особенно было приятно ощутить на физиономии мазь Вишневского!!! Шанель № 5, да и только!.. После этого я научился найтовить все как полагается...

А в каюте особенно было хорошо по ночам. Переборки скрипят, раскачивает тебя и слева направо и спереди назад, слышно, как форштевень рассекает воду, как поднимается корпус на гребень и проваливается вниз. Умостишься в койке, подоткнешь одеяло со всех сторон, головой уткнешься в одну переборку, пятками — в другую. И — спать! Из открытого капа дует свежий ветерок. Красота!! Я потом дома долго не мог найти себе место — все по ночам на пол сползал от духоты.

Парусник — красивая, умная штука, особенно деревянный. Он просто живой! С ним хочется разговаривать, честное слово! Ребятишки из мореходки это сразу просекали. Как еще проверить, может ли человек стать моряком ? Не на современном же лайнере, напичканном электроникой? Нет, вот покарабкается по вантам, потянет за канаты, почувствует себя почти-что наедине со стихией — и все поймет поро себя. Помню, был у нас один казах. Как шторм начнется, прилипнет к мачте спиной, глазки свои узенькие закроет и молится от страха. Так ведь и списали парня на арктический факультет.

На архипелаг Абрука — небольшую кучку островков в середине Рижского залива — мы пришли поздно вечером, встали на якорь и легли спать. Капитан вел себя как-то загадочно, старпом Костя тоже помалкивал. Когда я утром перед подъемом флага выскочил на палубу, мне пришлось протирать свои заспанные очи — на меня со всех сторон смотрели деревянные мачты. Оказывается, пока мы спали, сюда подошли все учебные парусники Балтики. Кроме нашей баркентины рядышком встали на якорь шхуны “Вега”, “Капелла” и “Кодор”. Днем играли в футбол, вечером жгли костры и пели песни, а на следующее утро — поставили паруса и началась гонка! Сейчас уже не помню, кто в ней победил, но упоение — помню до сих пор. А так же помню и то, что неугомонный наш Мастер (еще одно капитанское прозвище) устроил днем шлюпочное учение, и шлюпка которой управлял я, наткнулась у берега на колхозные сети.

Курсанты без труда убедили меня, что сети браконьерские. Мы успели их ополовинить и центнера три свежайшей камбалы поднять на борт. И тут-то показался колхозный катерок, прямиком направившийся к нашей находке. Вот бы они на полчаса раньше пришли! А рыба оказалась вкуснющая! М-м-м!! Вот это было чревоугодие!!! Но уж если говорить о свежей, только что выловленной рыбе, то треска, на косяк которой мы напали у Хобарс-банки (у острова Готланд) и которую ловили на все, включая консервные банки и гвозди, была не хуже. Я уплетал ее за обе щеки и вспоминал, как мечтал на далеком Сахалине о какой-нибудь нормальной рыбине с белым мясом (забавно — о рыбе с мясом!) — на горбушу смотреть было уже невмоготу.

И вот думаю я: а чего это я так подробно все вспоминаю? Конец то всему этому был печальным. Печаль эта накапливалась не сразу, этапами. И вот первый этап — залив Хара-Лахт и эстонское местечко Локса. О, вначале было вполне романтично — замечательная полуфинка-полуэстонка Тюйне, ее комнатка в мансарде дома, кастрюля крепчайшего кофе и тихое танго в полумраке. Тюйне была молодой вдовой, познакомились мы где-то на периферии местной танцплощадки. Она сама увела меня оттуда, как-то отъединила от других и увела. И почему-то на кладбище. Мы сели на какую-то скамеечку, посидели и пошли к ней домой. Я уже потом, от ее подружки узнал, что водила она меня на могилу к мужу. Прощение что ли просила? Потом был вечер, кофе,наш медленный танец и ночь, которая кончилась только на рассвете и оставила в теле ощущение необычайной легкости. Продолжения не последовало, я тогда был молодым и глупым и обиделся. И только много позже пришло чувство благодарности к этой худенькой девочке, щедро поделившейся со мной одиночеством, тоской и нежностью.

Но печаль то была не в этом, совсем нет. А таилась она на борту стоящего в мокром доке “Сириуса” и называлась шверботом “Юркий”. Два их было, этих шверботиков. Знаете, что это такое? Это маленькая парусная лодочка для обучения молодых. Она еще иначе называется "кадетом". Шверт (киль) у нее выдвижной и когда под попутным ветром мчится "кадет" на песчаную отмель, киль вдвигается внутрь и лодчонка как большая плоская рыба,замирает на морском песке в двух-трех метрах от кромки прибоя. Мы очень любили эти игры. Отойдешь подальше, наберешь скорость — и вперед, к берегу! Был у швербота на мачте большой парус-грот, который поднимался с помощью шкота — скользил по салазкам и взмывался вверх. Был еще впереди маленький косой парус. Вот и все. Весел обычно с собой на брали — зачем лишний груз?

И вот в один майский день мы с Карлом, курсантом высшей мореходки, высоким красивым парнем, пловцом первого разряда и яхтсменом решили покатаься. Пограничники выпустили нас, лениво прокричав с вышки, чтобы к 8 вечера мы вернулись. Формально старшим на суденышке был я, судовой врач, но конечно, Карл выполнял всю главную работу. И вот мы начали наши игры. Ветер был довольно сильный, дул к берегу, мы, лавируя, отходили вглубь бухты и стрелой мчались назад. Ох, как свистел в снастях, как бурлила вода за шверботом ветер, как пела душа!

Так продолжалось довольно долго. Наконец мы решили возвращаться, к тому же ветер переменился, стал дуть от берега и потихоньку крепчать. И тут-то произошло это. Короче, мы потеряли наш главный парус грот, а на одном маленьком стакселе при встречном ветре к берегу не подойдешь. Случилось это в полукабельтове от “Сириуса”, с борта которого нам ехидно махали ручкой курсанты и третий штурман Толя — большой толстый и очень добродушный парень. Но он-то был опытный моряк, и поиздевавшись несколько минут, понял, что дело плохо. Можно было Карлу, отличному пловцу прыгнуть в воду и вплавь отбуксировать суденышко, хотя вода была холодная — все-таки сентябрь. И он то ли испугался холода, то ли не понял серьезности происходящего, но в воду лезть не захотел. Нас начало потихоньку относить в море. Толя побежал к пограничникам, но они отказались в отсутствии начальника заставы дать разрешение на спуск шлюпки на воду, говоря, что через пол-часа тот приедет из города, и они пошлют за нами катер. Можно долго и нудно рассказывать о том, что начальник не приехал, что команда катера гуляла в полном составе на свадьбе и была никакая, что сломались прожектора ближнего действия и т.д. и т. п. Все это было очень трогательно, но нас все относило, относило и отнесло.

Спустилась темная сентябрьская ночь, ветер все усиливался, начался шторм. Мы срубили мачту и стали думать, что делать. Карл как-то совсем сник, у него ветром унесло мичманку, он скулил, как щенок и свернувшись калачиком, лег на самое дно нашего славного крейсера. Я же был почему-то спокоен, помирать мне не хотелось, я снял переднюю банку и греб, греб, греб, греб. Продолжалось это часов пять. Спасательная шлюпка поймала нас у дальнего мыса, на выходе их бухты. Если бы даже они нас и не поймали, мы все же выкинулись бы на берег. Но это я понял только потом.

Интересно, что наши спасатели, увидев плавающую на волне мичманку Карла, подумали, что нам каюк, но продолжали искать. И вот из тьмы и дождя мы увидели родную шлюпку, а тут и прожектора зажглись и начали шарить по небу, и катер, наконец, завелся, из-за рева ветра мы услышали долгожданный шум мотора. Но спасли нас все же наши ребята, возглавляемые тем же неутомимым штурманом Толей. Они подошли вплотную к нашему "кадету", кинули мне конец, я поймал его, подтянулся, переправил на шлюлку Карла — и вдруг меня прошиб такой ужас, что я почти потерял самообладание. Мне показалось, что толстый канат оборвется и меня уже никогда не спасут .Я обмотал его вокруг себя побольше и начал молиться неизвестно кому и совершенно непонятными словами. Хорошо, что через 10 минут мы ткнулись в отмель.

И здесь произошло самое смешное — когда мы, обессиленные, вылезали из воды, и шли, шатаясь по колено в воде, на нас из-за кустов выскочили пограничники с огромной овчаркой. Они все проспали, как мы выяснили потом. Вместо того, чтобы испугаться. они начали истерично ржать — уж слишком непохожи мы были на нарушителей границы. Уже на корабле дали нам по стакану спирта — и в глазах закружились, закачались волны. Утром я узнал от рассвирепевшего капитана, что наш милый начальник практики — редкостная сволочь и перестраховщик, послал в Макаровское училище, что мы погибли. а капитан не принял мер. К счастью, эту телеграмму не показали моей матери, которая там работала бухгалтером курсантского профкома, а через два часа капитан прислал вторую, успокоившую всех телеграмму.

Вот как-то после этого случая понял я, что как ни хорошо на море, а пора возвращаться к специальности, и как только наша баркентина пристала к родному причалу напротив Горного института, я сошел на берег Васильевского острова, дошел до ближайшей поликлиники и снова превратился в детского врача. А поликлиника. кстати, стояла на 4 линии, рядом с Шуркиным домом и снова я, выбегая на участок, видел знакомый эркер и вспоминал друга.

Вторая же печаль проявилась гораздо позже, когда, в точности по словам аделунговой песни “в нашей шхуне сделали кабак”. “Сириус”, наша быстроходная баркентина, стала кабаком “Кронверк” и там плясали девочки... Так и стоял этот кабак рядом с Петропавловкой, покуда не сгнил.

На Васильевском острове всегда ветрено.Я же был еще молодым, достаточно тощим и бегал по своему участку — по 7-й линии от Среднего до Невы и ветер подгонял меня, забирался за воротник. холодил тело. Я казался себе взрослым и опытным. За плечами остался институт и Сахалин, серые воды Балтики, тугие паруса баркентины, любовь, дружба ,смерть. Страна проскочила 60-е, я их почти на заметил, живя сначала на далеком острове, а потом на маленьком плавающем островке. Где-то пели первые барды, звенели в переполненных залах гитары и уже Женя Клячкин написал свое знаменитое / Я прощаюсь со страной, где / прожил жизнь, не разберу чью. / Уже мои сверстники зачитывались ранним Бродским: “мимо ристалищ, капищ…”. У меня же только-только стал прорезываться голос, да не голос еще — так, голосок. “Паруса, наполненные светом, запах корабельного каната…” Плыви же, мой остров, плыви, могучий корабль. По моей жизни, по моей судьбе, вдоль любви и поперек смерти. А нам пора дальше бродить по Питеру. Хотя, конечно, столько еще осталось нерассказанного. Но мы ведь сюда еще вернемся, если можно вообще куда-нибудь вернуться...

Томясь неутолимым голодом,
Я снова полечу над городом,
Вблизи контактных проводов.
На Среднем, угол 5-й линии
Взметнусь я в небо искрой синею —
И был таков!

И ничего здесь не поделаешь,
Спасибо хоть, что ночью белою,
А не в февральскую метель...
Спасибо, что лечу над островом,
В последний раз любуясь Рострами,
Что подо мной — асфальта простыни,
А не казенная постель.

Благодарю святое воинство
За сохраненное достоинство,
За то, что лыко не в строку...
За свежий ветер для парения,
За строчку для стихотворения,
За это странное свечение
В моем слабеющем мозгу.

На Петроградскую можно, конечно попасть и отсюда, с Васильевского, пройдя по Съездовской до Тучкова моста, поглядев налево — на стрелку, направо — на белоснежные прогулочные суда у пристани, и вперед, через реку — на огромные мачты-светильники стадиона Ленина и на Тучков буян, где когда-то было речное училище, в котором учился Мишка Карпов, сын моей первой учительницы пения Валентины Петровны и мой хороший приятель. А еще болтали, что когда-то на этом месте был дворец зловещего Бирона. По-моему, это враки. Так вот, если так пойти , то прямо и попадешь на Большой проспект, но уже Петроградской стороны. А мы,как раз так и не пойдем. Мы вернемся на Невский, и по узкой, диабазом сверкающей, трамвайной Садовой повернем направо.

Итак, во всех отношениях коротенькая

 

Глава 5-я. Как пройти с Невского на Петроградскую?

Как пройти, как пройти.. Ногами, конечно. Ну и подумаешь — дождь. Когда в Питере дождя не было! Хорошо еще, что под ногами мокрого снега нет. Итак, если не с Васильевского, через мост Тучков, не со Стрелки через мост Строителей, поклонившись Петропавловке и ее качающемуся ангелу , если не с Выборгской скатившись по одному из трех мостов или к мрачноватой “Авроры”, чей свинцовый силует так контрастирует с нарядной бело-голубизной Нахимовского училища,или к устью (истоку?) Карповки, к Ботаническому саду и Гренадерским казармам, или по новому, Кантемировскому прямо на восточную оконечность Большого проспекта, в его очаровательный “аппендикс” с модерными, вычурными домами и площадью Льва Толстого...

Если все эти хоженые-перехоженые пути не для вас, тогда, конечно, остается этот — мимо Летнего, по берегу Лебяжьей канавки, не глядя нарочно на персидскую сирень и вечный огонь Марсова, оставляя на периферии зрения мозаичное царство Спаса на крови и желто-белый ампир “Ленэнерго”, дойти мимо “дома Долли Фикельмон”, мимо статуи Козловского, изображающего не Суворова, а отвлеченного героя, мимо служебного здания Мраморного дворца, оставив правее и сам Мраморный, дойти до гранитного парапета Невы и ахнуть, и захлопотать душой, вспоминая, вспоминая, вспоминая, впитывая внутрь себя и эту невозможную невскую ширь и воду, дрожащую мелкой рябью под холодным солнцем, и изразцы купола и минарета серой мечети на том берегу, и ту же Петропавловку, и дом Политкаторжан,и массивное, с излишествами здание “Ленпроекта “ ( вспомнив еще раз о Жене Клячкине). И, левее, за особнячком Института лимнологии, кроны кустарников и деревьев над домиком Петра, а дальше большое желтовато-серое здание, где жили мои друзья и друзья моего отца и матери старики Левины — Владимир Маркович и тетя Валя и сразу таким острым ощущением юности и детства пронзит душу, что слезы как раз и навернутся. Ну и стой, плача, никуда не торопись, пока не отпустит сердце. Прощайся и встречай, встречай и прощайся. В конце-концов, твой запас прочности зависит от твоего запаса памяти. Не мозговой — сердечной. Так что, привет, Петроградская!

“Вскормлен я стороной Петроградскою,
Молоком ее белых ночей.”

А что, неплохо сказано!

Copyright (C) 1999 Михаил Кукулевич


Страницы 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8.

На главную страницу Предыдущая страница Следующая страница Последняя страница