Страницы 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8.

На главную страницу Предыдущая страница Следующая страница Последняя страница


Отступление первое.

Где же ты, моя настоящая жизнь, что ты такое? Задумываюсь над этим не всегда, но в последнее время все чаще... Что я делаю здесь, в этом подмосковном военном городке? Чью жизнь проживаю? Свою ли? И где та, которой жил раньше? И где та, которой пожить не удалось, а вроде бы и удалось все же ? И почему вокруг меня и рядом со мной нет счастливых людей ? Что я описываю в стихах своих? Какого такого человека, какую такую судьбу его? Чем плачу за стихи и плачу ли ? И неужели ничего нельзя будет повторить набело? To bе or not to bе? Не быть или не быть, а был или не был?

В жизни есть минуты, часы, а иногда и считаные секунды, которые я называю для себя моментами истины. В это время жизнь уплотняется, ощущения обостряются до предела, они входят в твою судьбу и властно остаются там навсегда. Это те моменты, когда душа твоя не прячется где-то, а обнаруживает свое присутствие и участие в самой твоей середине. Иногда это сразу и не понять — проходит воот такущий кусок времени — и вдруг, ага! Вот оно, настоящее-то было. А ты, дурачок, и не понял! Так хоть сейчас оцени, почувствуй, и хотя бы на листе бумаги отметь. Горестными и счастливыми могут быть эти отметины, горестными и счастливыми. Ведь они лучше всего остального свидетельствуют о том, что ты не все время прозябаешь, но порой — живешь. А что это такое — жизнь?

Впрочем, если не столь возвышенно — то впереди старость, нищета и болезни, которые лечить не на что. “Умереть не страшно — страшно умирать” и быть в тягость близким своим и в отчаяньи понимать, что проработав всю жизнь не хуже других, выкинут государством своим на обочину жизни, как никому не нужная половая тряпка, что за хорошую подачку поползешь ты, гордый шестидесятник, на край света — и не за лишним поползешь — за самым необходимым. Не оставили тебе выбора.

 

...Продолжение главы.

Что же до Аничкова моста, то это место прелюбопытное. Если стоять на его середине (не стой на проезжей части, болван!) то — слева на одном берегу, за дворцом Белосельских-Белозерских чуть виднеется дом Державина, где он жил уже не с Пленирой, а с Миленой. (Недавно понял, что ошибался - дом Державина аж на Фонтанке 112! А здесь хоть и красивый особняк, да не тот). На другом берегу возвышается за двухэтажной пристройкой Аничков дворец, где когда-то на детских балах танцевала юная Натали Гончарова. А если же посмотреть направо, то на левом берегу Фонтанки за студенческим корпусом Публички угадывается Фонтанный дом — дворец Шереметьева, где во флигеле жила Анна Ахматова,а на левом берегу, во втором доме от угла, жил Никита Муравьев. В “муравейнике” бывал весь цвет русской литературы того времени и порой освежался прохладой во-он на том балкончике. Здорово?!

Помню, как мы под проливным дождем снимали и этот дом и этот балкончик для нашего фильма о декабристах. А вот если спуститься рядом с этим домом на дебаркадер и поплыть на “калоше” по Фонтанке, Мойке, Каналу Грибоедова и далее и далее. Экскурсовод будет чего-то шуршать в свой микрофон, — а ты не слушай — просто смотри на Город снизу, с воды, проплывай под его мостами — влюбляйся!! Очень подходящее место для этого. А когда прпоплывешь по Мойке снова в Фонтанку увидишь это:

А в Мойке, рядом с замком Инженерным,
Мы донную увидели траву...

Попробуй эту кушнеровскую фразу на горьковатый вкус, понюхай воздух — слова пахнут речной тиной, холодной осенней водой. И счастьем. Совсем рядом, там, где Лебяжья канавка впадает в Неву, я тоже написал несколько строчек.

Чугунная решетка,
Свинцовая вода,
Вот зелени щепотка,
Ее кладем сюда.
Вот в серых тучах небо,
Твой зонт над головой,

Подробностей не требуй —
Не будет ни одной...
Рисую я ненастье,
Дождливый город наш,
Подписываю — счастье
Сей пасмурный пейзаж.

Альберт Марке Гамбургский портУже много позже, у того же Кушнера прочел: “Вижу серого оттенка Мойку, женщину и зонт”. Что-то мы все ходим и ходим по одним и тем же местам друг за другом. Но если Женщина, то как же в Питере без зонта? Никак. А вот насчет рисования — полная выдумка: в школе больше трояка по сему предмету не имел, прямую линию провести не умею. Все это так, но живопись, но графику — люблю больше всего на свете, больше музыки, стихов и даже архитектуры. И столько могу почувствовать и пережить, сидя на бархатной банкеточке в Эрмитаже, в зале, выходящем окнами на монферрановский обелиск с ангелом, на третьем этаже, до боли в глазах вглядываясь в любимого и наизусть знакомого Альбера Марке, чей Париж так напоминает мой туманный город, а дом, розовый в лучах заката на его картине “Гамбургский порт” тоже так странно знаком, что как будто бы прожил там часть своей жизни. И может быть там, в этой нездешней жизни я и был художником? Хочется верить. Вообще, по каким таким признакам можно понять, что жизнь состоялась? По количеству испытанных разочарований? Нет, наверное по тому, что умеешь делать лучше других.

Вот, например, сколько неприятных минут мне принесло лицезрение себя на телеэкране. Кошмарное зрелище! Именно поэтому обожаю, когда меня закрывают в кадре. А вот на радио — чаще всего нравлюсь сам себе. Стоит включить микрофон — и откуда что берется!? И голос и фразы всякие умные и ваще! Даже по второму разу слушать могу. Значит, умею ? Да, умею, говорю об этом спокойно и с достоинством. Еще кое-чего могу. Но как же много не могу, и и не смогу никогда! Ну так, что повеситься что-ли? Это не главное! Главное же, чтобы хотя изредка, пусть раз в году по коже бегали те самые мурашки — от женской ли красоты, от теплого весеннего ветра, от чужого пенья, от стихов чужих и своих, от музыки, от картины какой-нибудь, от запаха моря, от цвета неба и облаков, от пенья птиц, от шуршания листвы под ногами. Если жизнь — это способ существования белковых тел, то мурашки — самое главное приятное проявление этой жизни. Вот вам всем!!!

А что же Невский? Он шумит рядом. Пройдем по нему дальше. Направо — Елисеевский с театром Комедии , налево, за сквериком с бронзовой Катей — Александринка. И уже просто знаю, хотя не вижу, что за южным ее фасадом — странноватая улица Зодчего Росси, состоящая из двух одинаковых, в стиле раннего ампира домов — налево — Хореографического училища, направо — Троллейбусно-трамвайного управления. И конь и трепетная лань. Но туда мы пока не пойдем.

А вот у Елисеевского стоит задержаться. Верхние этажи этого шикарного дома занимал Театр Комедии. Я не застал великого Акимова — то учился в своем Педиатрическом институте, не располагавшем к развлечениям, то отрабатывал срок молодого специалиста на Сахалине, то плавал корабельным врачом. Но все же к середине 70-х годов опомнился в своем родном Питере, и походив по участку на несравненном Васькином острове (родине моего друга Шурки), а потом побегав по этажам роддома №2 Невского района, оказался в заочной аспирантуре на своей родной кафедре госпитальной педиатрии. Работал же я врачом приемного покоя Клинической больницы.

К чему это я так подробно? А вот к чему. Приемный покой познакомил и подружил меня с несравненной Нонной, Нонной Львовной. Ей очень подходило ее отчество, ибо рассерженная, она напоминала именно львицу и отнюдь не светскую, а самую что ни на есть настоящую. Сравнение с каким-нибудь менее величественным животным ей просто не подошло бы. Впрочем, я ее впервые увидел совсем не рассерженной, а в великой тревоге, да еще с гипсовой повязкой на руке. Ее любимый мучитель Колька — взъерошенный четырнадцатилетний птенец с умными глазами погибал от редкой, почти аристократической болезни печени. Ну что-ж, болезнь распознали, Кольку спасли и прониклись все друг к другу доверием и любовью.

Сейчас Нонны уже нет в живых, верится в это с трудом, но она так же неукротимо умирала, как и жила, до последних дней своих не отказываясь ни от любимой своей сигареты, ни от чашечки черного кофе, хотя давным-давно знала, что ее изношенному сердцу этого ничего нельзя. А я приезжая в Питер, всегда звоню ее мужу, прелестному Виктору Николаевичу, настоящему джентльмену и интеллигенту. Кто бы мог подумать, что “Викуля” переживет свою жену, которая так всегда пеклась о его здоровье, ставя на уши всех знакомых и незнакомых докторов.

А ведь это Нонне я обязан тем, что начал писать песни. Помню, ублажал по ее просьбе песнями и романсами хозяйку дачи, которая попыталась было возразить против Кэтрин — немецкой овчарки, из-за которой Нонна, собственно говоря, и сломала руку — собачка была не хилая и тянуть поводок умела. Хозяйку мы ублажили, но Нонна, посмотрев на меня патетически, сказала: “Как же так ?! Стихи пишешь, песни поешь, но почему же чужие?! Попробуй!” И я попробовал. Взял старую свою “Балладу о месяченке” и спел. Потом взял стихи Володьки Невельского про Заполярье и тоже спел. Потом — стихи Юрского про Любань… И пошло и поехало. До сих пор ведь остановиться не могу.

Нонна в начале нашего знакомства работала старшим инспектором Управления культуры по академическим театрам. Были в ее ведении Александринка, БДТ и Театр Комедии. В театрах ее любили и за дело — сражалась она с отделом культуры Обкома виртуозно и отчаянно. Я сам был пару раз свидетелем этой корриды. Но, конечно, смотрелась она среди “культурных” чиновников странновато и, в конце-концов, ее съели. Тут-то она и пошла работать завлитом в Театр Комедии. И я написал там свои первые театральные песни. Хорошее было время! Грешен — люблю в театре все — и запах кулис, и темноту зала днем, и репетиции. Хлебом не корми — дай просто потолкаться в этом святом месте. И чего это я в актеры не пошел? Или хоть в гардеробщики?

 

Отступление второе

Не торопись, остынь, не спеши. Ведь скороговорка здесь ни к чему. Вспомнил человека — подумай о нем, поживи с этой мыслью. Спешить тебе совершенно некуда — все равно слишком скоро настанет время прощания с этой книгой. И острая боль и неудовлетворенность, от того, что хотел сказать одно, а получилось совсем пятое или шестое. Помнишь, как стоя у окна в нонниной квартире и отвечая что-то на вопрос Виктора Николаевича, посмотрел вдруг напротив, на мансарды домов Петроградской стороны и впервые заболел этим жемчужным цветом неба, которое потом переходило из песни в песню? И острой болью кольнуло предчувствие разлуки со всем этим любимым, в чем-то единственным и неповторимым миром.

Не торопись, вспомни, из таких ведь мгновений ты и состоишь! А остальное висит на тебе балластом, отягощает, разрушает душу! Вон Кушнер вообще считает, что душа с нами и не живет постоянно, а прилетает в особо ценные мгновенья. Сколько их наберется за всю жизнь? Ну уж, наверное, не год — едва ли месяц какой-нибудь наберется! Ну и что? Сколько есть, все мое! И все же, прилетай почаще, хорошая моя — здесь тебе всегда рады.

Продолжение главы

Ну, что же, пошли дальше ? Мимо Наташкиной квартиры на углу Невского и Садовой, мимо... А почему мимо? Ничего подобного. Занятная квартирка, и как о ней не сказать? Ведь много ли осталось у тебя в Питере мест, где живут друзья я? А ведь Наташу я знаю почти столько же лет, сколько Нонну и ее семейство. Даже на операцию свою единственную я отсюда уехал. Вырастил себе за городом, в Дружной Горке флегмонозный аппендицит и как настоящий врач все прохлопал. Но жив ведь остался?!

И хватит об этом. А лучше о том, какие мы тут вечера закатывали! Все русские романсы перепели! А какие стихи слушали. Комнатка у Наташки нехилая, метров 40, да потолки — за 4 метра. Вот акустика-то! Конечно, дружеский наш круг понес потери и немалые, но все же, все же! Соберемся еще не раз и попоем. Душа ведь просит! Я тогда самые свои первые песни о Питере писал и пел. “Собор Петра и Павла”, “Старые липы у Новой Голландии”, “В этом городе холодном”. По моему, в этом доме их до сих пор любят больше всех других. Это мне все новые песенки подавай. А тем, кто слушает, им и старых довольно.

И вот мы пересекаем Садовую:

Не мучась, не маясь, утрат не считая,
Рассвет над Невою встает.
Качаюсь, как рыба в стеклянном трамвае,
Садовая мимо плывет...

Или еще так:

Город ночной продувает весна,
Каменный ветер, речной и садовый
Встретившись утром на узкой Садовой,
Мрамор сырой пробуждает от сна.

В этом четверостишьи, начинающем длинную довольно песню, уворована почти целиком вторая строчка из рассказа Татьяны Толстой.

Просто очень хотелось написать, а своих мыслей не было.Они и вообще не очень часто меня посещают.. А кончается песня так:

Здравствуй, мой город, весенний мой Питер,
Пусть о чужбину я душу повытер,
Жить без тебя я, увы, не готов.

Повытер, повытер и, честно говоря, подустал. Мечтаю дописать эти страницы. Хотя тянет ли это на “мечту”? Не знаю. Был у меня в юности приятель один, он всякое свое желание объявлял мечтою.”Мечтаю съесть сосиску!” И съедал, представьте себе. Вот счастливый!

Если ненадолго свернуть с Невского по Садовой направо, пройти пару кварталов вдоль трамвайной линии, упрешься в Михайловский замок. И здесь есть о чем порассуждать. Вернее, посмотреть. Я уже об этом писал, но повторюсь, пожалуй. Три чуда света сосредоточены здесь (вполне локальных, моих, но я с ними охотно поделюсь). Чудо первое “восьмиугольник гулкого двора”. Михайловский замок снаружи представляют себе все — и питерцы и туристы. Вполне мрачного вида темно-бордовое квадратное здание со шпилем колокольни над западной стеной. Неуютное и массивное. Раньше со всех сторон окружал его ров, теперь — только с двух сторон, с востока и с севера омывают его Фонтанка и Мойка.

“И от сумрачной Фонтанки
Мойка, девочка, беглянка
В желтом платьице бежит…”

И вот вечером, теплым июньским вечером, когда погруженный в молоко белой ночи Город особенно призрачен и ирреален, надо, пройдя сквозь мраморную коллонаду входа, подойти к запертым чугунным воротам и посмотреть в дырочку. И перед изумленным взором вашим распахнется космический беспредельный, в небо глядящий и из неба прилетевший огромный восьмиугольник двора, окруженный утонченными, почти бестелесными стенами, над которыми парит острый, с почти слезшей позолотой, шпиль. Он упирается в небо, принимает на себя его свинцовую тяжесть. И кажется, что вся эта конструкция может вдруг сняться бесшумно и улететь далеко-далеко, к другим Галактикам, откуда, собственно, она и родом.

Чудо второе — поскромнее и куда как менее известное. Отойдя от радостного шока, в которое вас, мой читатель, повергло лицезрение летящего восьмиугольника, по глянцевому диабазу поскользим вместе через трамвайную линию в Михайловский садик, что развесил тенистые свои кроны на заднем дворе Михайловского дворца, (он же Русский музей). С замком — не путать! Стояло в том саду дерево, липа , наверное. Стояло — стояло, и засохло. И захотели его срубить. Нашелся тут однако, скульптор-любитель. Упросил не рубить, а отдать ему. И отдали. А он возьми, да и вырежи странную скульптурную группу, названную почему-то в стилистике тех лет “Освобождение труда”. Как, же — освобождение! Там семь темных гномов карабкаются куда-то друг по другу, а верхний гном, до странности похожий на генералиссимуса, держит в руках молот. Не верите — посмотрите сами. Верный ориентир — павильон Росси, где упертые шахматисты дуются в свою древнюю игру. Как раз в 15 метрах от этого павильона — сия скульптура. Жива до сих пор.

Чудо же третье и совсем, вроде бы не чудо — оно уж совсем мое, личное. Но дарю — не жалко. Нашел я в шумном, переполненном детьми, собаками и людьми Летнем Саду тихое, уединенное место — аллейку вдоль самой Фонтанки, шириной в полшага, тенистую, закрытую от любопытных взоров разросшимися кустами. Чугунная ограда Фонтанки, под ногами — гранитные плиты, а там, через реку, здание Училища правоведения, где учился П.И.Чайковский, а дальше — училище Барона Штиглица, а дальше — межуевский дом, с которым связано имя моего любимого князя Вяземского, но и не только его — губернатор Сибири Пестель там тоже жил. И от Карамзина отсюда уходили любители, унося под мышкой новые тома “Истории Государства Российского”. Вот что может дать простой неторопливый взгляд, из тихого места брошенный!

Но вернемся к Невскому проспекту. От Садовой до Иглы, то есть до Адмиралтейства, есть еще несколько вполне достоиных мест.

Вот кафе “Север”, по послевоенному “Норд”. Мать в 1946 году подрабатывала в Публичке — книги разбирала. Вы помните, надеюсь, что тогда еще были продуктовые карточки? А за разборку книг платили каждый день немного, но живыми деньгами. И вот в один прекрасный день мы вошли в заветный подвальчик, где продавали и до сих пор продают самые вкусные в городеи мире пирожные и торты. “Выбирай” — сазала мама. Лучше бы она этого не говорила. Я захотел все!! Мама улыбнулась и купила мне буше. Я, к стыду своему, его не доел, хотя было и вкусно — аппетитом я тогда не отличался. Но до сих пор у меня осталась нежность к этому заведению, а любимым пирожным стала нордовская картошка — такой рассыпчатой больше нет нигде . В других она напоминает подкрашенный пластилин.

Другой же эпизод был в день моего шестнадцатилетия и связан уже с самим кафе, куда надо было подниматься по ступенькам. Привел меня туда второй мамин муж, Глеб Борисович, и угостил “принцем Уэлльским” — смесью коньяка с шампанским, говоря при этом: “повзрослеешь, захочешь выпить — дряни никогда не пей”. И ведь послушался я его, за что до сих пор благодарен.

Пошли дальше. Мимо “Пассажа” и “Гостиного двора” ( что мне там делать?!), мимо отремонтированной гостиницы “Европейской”, оставив по левую руку Филармонию, подмигнув на ходу аникушинскому Пушкину и Русскому музею и всей площади Искусств с “Бродячьей собакой” во дворе углового дома… И вот — канал Грибоедова. Стоим, отдыхаем, успокаиваемся. Впрочем, чего это мы так бежали!? Давайте-ка на минуту вернемся. Вот — Филармония. Ах, но до нее мы ведь мы и Армянскую церковь пробежали с ее двумя, выходящими на Невский жилыми флигелями. Это они когда-то были жилыми. И кто же там жил? Кто квартиры снимал? Ну как же! В 20-х годах прошлого века небезызвестный М.Сперанский, у которого квартировал наш старинный друг масон и декабрист Г.С.Батеньков. Вот загадочная история, но о ней надобно отдельно.

А в 40-х того же века — дорогой мой Федор Иванович Тютчев. Досочка мраморная висит, а в доме — казенное запустение — райвоенкомат. А во флигеле напротив — питерское Управление культуры. Собственно, вспоминать о Нонне надо бы здесь — ведь когда мы с ней познакомились, она и работала в этой конторе, борясь с обкомом партии за искусство. И не всегда безуспешно. Помню худсовет в Пушкинском по поводу приемки “Тиля Уленшпигеля”. Молодой тогда еще, сораколетний Евтушенко. Сидит на просмотре рядом со мной, стягивает с себя свитер — жарко! Сует девочке крупную купюру: “Шампанского!” Честно говоря, мне это как-то не очень понравилось. В спектакле были песни на его стихи: “Давят человека, давят, давят. / Травят человека, травят, травят. / За нос человека водят, водят. / К пропасти потом его приводят: / Ждать нам рая, право, дело зряшнее, / Рай не стоит ни одной слезы! / Как же это вам не видно, зрячие, / Если это видят и слепцы... / И все в таком духе. Обкомовский представитель озверел, труппа был готова отступить, но Евтушенко показал себя настоящим бойцом — спектакль разрешили вместе с песнями. Нонна тоже была на высоте.

Еще эпизод — мы с Нонной у коллонады Пушкинского театра, рядом с нами Игорь Горбачев доказывает нам, как ему хочется сыграть Гамлета. “Кто сказал, что Гамлет был молодым и красивым?! Это не более, чем традиция. Неужели толстые должны всегда играть подлецов- доцентов?!” Был убедителен и даже трогателен. Причем тут доценты?

Я часто спрашивал Нону, зачем ей обязательно надо, а она на этом настаивала, чтобы я таскался с ней на просмотры. “Да ты же идеальный зритель!” — всплескивала руками она. “Ты весь на сцене, когда интересно, и сразу скучнеешь, обижаешься, когда темп падает! А я столько всего насмотрелась, разве я могу непосредственно реагировать?” М-да. По какому-то совпадению чувств вспомнил гримуборную С.Юрского в БДТ. Это тоже тут, рядышком, стоит только по Фонтанке налево свернуть с Аничкова моста. Весь потолок — в подписях знаменитейших людей. А хозяин читает нам с Нонной “Онегина”. И пушкинский сарказм и “мурашечная” пушкинская лирика в каждой строфе. “Но наше северное лето — карикатура южных зим” — скрипучим голосом. И совсем другим “Уж лето осенью дышало!” А я почему-то стесняюсь упоминать имя Пушкина всуе — слишком интимно. Ах, мы стоим на Фонтанке и мимо проплывает упомянутая уже ранее “калоша”. Медленно, важно, добротно. На верхней палубе — желтые листочки — поди, подобрала где-нибудь на Крюковом канале.

Но вперед, вперед. На левой стороне Невского, напротив Дома Книги, сразу за Грибоедовским каналом (“Вот Грибоедовский канал, удобный для знакомства”. Это — Кушнер) — мой любимый, ненаглядный, несравненный Казанский собор, настолько изящный, что даже крест православный , недавно снова водруженный, смотрится на нем грубо — ему бы больше подошел строгий католический. Да и безо всякого креста, с тонким золоченым шпилем смотрелся он здорово! Какие пропорции! Ай, да Воронихин! Ай,да сукин сын! А коллонада — целая страна, там можно заблудиться. Мама рассказывала — едем с ней на трамвае (и такое было) по Невскому. Я кричу “Мама, мама, тут пожар был?” Это мне коллоны остатками сгоревшего дома показались. Здесь и впрямь можно заблудиться. Может быть именно среди этих колонн находится позабытая дверь в прошлое? Кто знает… Когда думаю о Питере, часто Казанский собор вспоминаю...

А вдали — Спас на Крови — сколько себя помню — вечно в лесах. Теперь вот сняли, надо бы сходить, посмотреть мозаики. А там рядышком — Конюшенное ведомство и церковь, где Пушкина отпевали. Да и Мойка, 12 — недалеко. А что в Центре далеко? Все близко, даже если и разделено 160 годами. Это разве срок? Это не срок. Вот ведь страннность: не только Пушкин, не только Кюхля, по сибирским путям которого я прошел, не только они все, но и какой нибудь молоденький офицерик Гринев, который и вовсе выдуман, куда понятнее, живее, ближе для меня, чем многие современники. Я не очень их понимаю, тех, кто живет рядом, совсем даже толком представить не могу А хорошо ли это? Конечно, нет. Чего уж тут хорошего, когда те, прошлые, кажутся реальнее соседа по электричке!

Чудеса! Это, наверное, чисто питерское, от тумана и влаги небесной завелось. Завелось, и жить не помогает.

Ну что еще на Невском? Дом Книги, о швейной машинке Зингера напоминающий? Какой-то нездешний, но к его глобусу на башне все давно привыкли. Кондитерская Вольфа? Ну, это из литературы. А! Вот еще — здание касс Аэрофлота на углу Гоголя. А рядом — дом, где после войны жил папин друг дядя Саша Данилевский, покуда не переехал в Новую Деревню, в дома, выстроенные пленными немцами. Я этих пленных немцев помню уже не по Питеру, а по Таллину - они копали там возле нашего дома какой-то котлован и выглядели совсем не страшными. а добрыми и печальными. Я и другие мальчишки таскали им из дома еду и родители не возражали.

Дядя Саша каким-то сложным образом был потомок сразу и Пушкина и Гоголя. Впрочем, мне потом это все подробно растолковали совсем другие люди. Сам он об этом не рассказывал — человек был, хоть и красивый, с орденом Красной Звезды на лацкане пиджака, но скромный неимоверно, даже застенчивый. Он и его жена. красавица тетя Галя, были энтомологами и работали на биофаке ЛГУ.

Дядя Саша в 1942 году спас меня от смерти. Он принес маме несколько кусочков сахара. Пока они разговаривали, я подобрался потихоньку к столу и ухватил вожделенный белоснежный кусок. Но чего-то не рассчитал и подавился. Да так, что стал синеть. Дядя Саша схватил меня за ноги и поднял вниз головой. Сахар, к счастью, выпал. Такая вот история с географией.

Я любил бывать в их квартире на Дибуновской. Она была небольшой, да и жило там народу достаточно — кроме дяди Саши и тети Гали еще их сын Сережка — курчавый чертенок, похожий если не на великого предка, то на его брата Льва, и дяди Сашина мать — Софья Николаевна Данилевская. Та была вылитый Гоголь — такая же носатая. Она очень любила петь и часто садилась к пианино. Мы даже пели вместе, потому что сей недуг владел мной с раннего детства. Мы ходили туда в гости с бабушкой Еленой Германовной — папиной мамой, тогда уже старой барыней, подобревшей и несколько опростившейся.

Ну что ж, вот и подошли мы к началу Невского. Впереди, за трамвайными путями Александровский сад, примыкающий к захаровскому Адмиралтейству. Вон он, фрегатик золотой, открытый все балтийским ветрам. Вот бы слетать посмотреть на него вблизи! Мечта детства. И кто о нем не писал! От Пушкина и Мандельштама до вашего покорного слуги, пусть простят мне музы за такое варварское сопоставление. Но от кораблика этого и впрямь никуда не деться! Нам, рожденным в непосредственной близости от него.

Вон он, мой родильный дом угадывается за Зоологическим институтом на том берегу Невы, на Васильевском острове. Туда мы еще пойдем, о пока посмотрим на верблюда, который сидит у подножья памятника Пржевальского, кинем косой взгляд на зданье с колоннами и львами, на которых сидел обезумевший пушкинский Евгений, спасаясь от наводнения, чуть дальше — на помпезную громаду Исаакия.

“Обратите внимание — на коллонаде скульптурные изображения ангелов в натуральную величину”. Это экскурсоводка молоденькая. Сама ты — ангел в натуральную величину!

Душа моя витает вдалеке,
Над куполом Исаакия. Садится
На плечи его ангелов. И длится
Их разговор на древнем языке…

Вот что интересно. Исаакия вблизи я не воспринимаю — помпезен слишком, деталями перегружен. Но издали! — Его же купол отовсюду виден — и из мансарды художника Рудика Яхнина в обрамлении петербургских крыш, и со взморья, из Лахты и даже Комарова и вообще — отовсюду. И когда в Подмосковье своем задыхаюсь от тоски по Питеру, тоже вижу золотой этот купол и кажется он таким родным до спазмов в горле. Такие вот сантименты!. Ну, ладно, повернись спиной к Адмиралтейству, посмотри на юг, скажи Невскому проспекут “До свидания!”

Copyright (C) 1999 Михаил Кукулевич


Страницы 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8.

На главную страницу Предыдущая страница Следующая страница Последняя страница